10 лет шизофрении
Шизофрения считается неизлечимым заболеванием. В каком-то смысле это приговор. История норвежского психолога Арнхильд Лаувенг может заставить научное сообщество если не полностью изменить отношение к этому диагнозу, то во всяком случае пересмотреть некоторые базовые установки
Арнхильд Лаувенг. Ее имя похоже на имя героини скандинавской сказки.
На самом деле так и есть — история Арнхильд вполне отвечает канонам классической сказочной драматургии: трагическое событие в начале, долгие испытания в середине, отчаяние, борьба, чудо. О том, что следует после чуда, сказки обычно не рассказывают. В реальности же начинается обычная жизнь: диссертация, две собаки, друзья, путешествия, работа.
Лаувенг — психолог. Готовит докторскую диссертацию. У нее маленькие руки и детское выражение лица. Она сидит в первом ряду в большом зале на конференции психоаналитиков, организованной Московской ассоциацией аналитической психологии, и слушает доклад Аллана Гуггенбюля о том, как с помощью мифодрамы лечили детей-психотиков в Грузии.
— До того как я стала психологом, я была больна шизофренией. Десять лет, — говорит Арнхильд. — Я видела волков и сильно резала себя. Я помню, как это было, но теперь совсем другое дело.
Волки появлялись повсюду — в классе, где училась Арнхильд, на улице, в больнице. Они сбивались в стаю и нападали на нее. Она слышала их рычание и зловонное дыхание и бежала от них что было сил. Еще были крысы и крокодилы. И загадочные хищные птицы «вильвет», которые норовили разорвать ее в клочья. Но настоящие травмы она наносила себе сама — резала себя в кровь, билась головой о стену так, что ее приходилось связывать.
Шизофрения — тяжелое заболевание, связанное с распадом процессов мышления и эмоциональных реакций. Слуховые и зрительные галлюцинации, параноидный, фантастический бред, дезорганизованность речи и мышления на фоне значительной социальной дисфункции. «Стекло и дерево», говорят о шизофрении психиатры: хрупкость, с одной стороны, уплощение реакций — с другой. Расщепление психики. Утрата связи с реальностью. И, как правило, все это со временем прогрессирует.
— Теперь я здорова и больше не боюсь заболеть, — говорит Арнхильд. — Я помню, как выглядел тогда мир вокруг меня. И у меня бывали «временные улучшения». Я помню, как я их воспринимала. Сейчас дело обстоит иначе. И надо признать, что это тоже возможно.
— Не может такого быть! — шепчутся коллеги, пытаясь сохранить политкорректные улыбки.
И правда: сойти с ума и вернуться — все равно что умереть и воскреснуть. Арнхильд, когда воскресла, написала книгу «Завтра я всегда бывала львом».
— Лев — это сила, — объясняет она. — Это то, чем я всегда была. «Завтра я буду львом» — это как игра с будущим, прошлым и настоящим, потому что я — это я в течение всего времени.
Эта книга — документ, в котором описана история неизлечимой болезни и выздоровления, книга, которую взахлеб читают здоровые люди, а больные цитируют на специализированных форумах, потому что она рассказала про болезнь то, что они сформулировать не смогли.
После лекции я сижу напротив Арнхильд, мы пьем кофе, и я рассматриваю ее детские, все в белых шрамах-ниточках, изрезанные руки.
— Как вы думаете, — спрашиваю я, — может ли здоровый человек понять больного? Вы были там и теперь здесь. Могут ли эти два мира соприкоснуться?
— Скорее всего, нет, — говорит Арнхильд и смотрит мне в глаза. Я, смущаясь, отвожу взгляд от ее рук. — Мы можем понять друг друга. Иногда. Вы читаете мои истории. Возможно, вы никогда не бывали в Норвегии. Возможно, вы никогда не сходили с ума. Но вы можете понять мои чувства и эмоции, благодаря этому мы можем слышать друг друга. Но даже если мы обе абсолютно нормальны… и я вам сейчас что-то говорю, и мы думаем, что поняли друг друга, на самом деле я сказала одно, а вы услышали совсем другое. Коммуникация — очень сложная вещь. Так что и да и нет.
Я очень стараюсь понять, я пытаюсь представить, каково это — видеть волков, крокодилов, полуметровых крыс точно так же, как я вижу сейчас людей вокруг себя. Каково это — когда волк обгрызает до костей твои ноги, а тебе говорят: «Не обращай внимания, это все оттого, что ты больна шизофренией».
— Это замкнутый круг, — выводит меня из задумчивости голос Лаувенг. — Волки — потому что шизофрения, а шизофрения — потому что есть волки.
— Но ведь здоровые люди действительно не сражаются с волками…
— Да. Но разве постановка диагноза объясняет, почему появились волки? Это симптом. Вот представьте, человек говорит врачу: «У меня болит голова». Разве врач скажет: «У него болит голова потому, что он болен?» Нет. Врач станет выяснять: может, это давление, а может, инфекция, а может, мигрень. Симптом может отражать десятки различных проблем. И только в случае психического заболевания мы слышим: «Ну что же, он — шизофреник, и это все объясняет, не стоит обращать внимание». Я говорила медсестрам: «Я мертва. Я не чувствую жизни внутри себя». А они отвечали: «Нет, это не так, ты с нами разговариваешь — значит, ты жива. А все твои переживания ненастоящие, они — следствие болезни, глупости, ерунда». И тогда я на самом деле умерла: перестала об этом говорить, и тело стало молчаливым, как будто мертвым. И мы все время это делаем в клиниках: не слышим переживаний больных, предлагаем им замолчать, объясняя, что их боль — это бред, болезнь, а значит, не существует. Но на самом деле оттого, что мне поставили диагноз «шизофрения», голоса не перестали орать у меня в голове и мучить меня. А что именно они орут и почему это происходит — эти вопросы с момента постановки диагноза уже никого не интересуют.
Мы молчим почти минуту, и Арнхильд добавляет:
— На самом деле симптомы — это симптомы чего-то большего, того, что есть сама жизнь. Симптомы — это своеобразное послание. Зашифрованное. Они не просто «потому что болезнь», они что-то говорят.
История болезни
Все началось, как водится, в раннем детстве. Арнхильд было три года, когда ее отец, священник, заболел раком. Когда ей исполнилось пять, он умер.
— Его кровать стояла в комнате, и я, когда заходила, не знала, жив он еще или нет, — вспоминает Арнхильд. — Он не придумал ничего лучшего, чем объяснить мне: «Я отправляюсь на небеса и буду там с ангелами». Но я не хотела, чтобы он играл с ангелами. Я хотела, чтобы он играл со мной. И я подумала, что, если буду хорошо себя вести, он останется со мной. У детей, знаете ли, очень развито магическое мышление… Да и у взрослых тоже, — усмехается Арнхильд. — Например, взрослые говорят: «Если я буду ходить в спортзал и есть одну морковку, то доживу до 90 лет». Но отец все-таки умер. И для меня это означало, что я не справилась. И если я теперь не постараюсь как следует, то — кто знает? — может и мама умереть.
Взрослым кажется слишком очевидным, что ребенок ни в чем не виноват. Никому даже в голову не придет об этом поговорить. Но на самом деле дети часто берут на себя вину за события, которые им не подвластны. Иначе мир оказывается слишком большим, неконтролируемым и опасным.
— И тогда эмоций становится слишком много, — говорит Арнхильд. — Гнев, вина, отчаяние… Они не помещаются. От них хочется избавиться. Но невозможно выборочно изгнать «плохие» чувства, а «хорошие» оставить. Они как отара овец: сначала убегает одна, следом другая, а потом все остальные. И через какое-то время чувствуешь себя совершенно пустой. Все помнишь, но ничего не чувствуешь. Через несколько лет такого существования я и сказала медсестрам, что я мертва.
В школе у Арнхильд отношения с одноклассниками не сложились. Обычная история. Ее не травили, но и не замечали. Она пыталась быть безупречной. Не создавать проблем. Никому. Но чувства никуда не делись. И со временем стали проявляться классические симптомы шизофрении — в виде голосов. Заподозрив неладное, она обратилась к школьной медсестре.
— Медсестра спросила, не боюсь ли я потолстеть и не боюсь ли ездить в автобусе. Но такими страхами я не страдала. Меня пугало другое: существую ли я на самом деле и принадлежат ли мне мои мысли? А об этом она меня не спросила.
В своей книге «Завтра я всегда бывала львом» Лаувенг напишет: «Я продолжала вести дневник и писать о себе в третьем лице — “она”. Это приводило меня в смятение. Если “она” — это я, то кто же тогда о “ней” пишет? Разве “она” — это я? Если “она” — это я, то кто же тогда рассказывает обо всех этих “я” и “она”?»
Тогда появился Капитан. Он стал дописывать фразы в дневнике за Арнхильд. А когда она написала: «Кто это?» — ответил: «Я». И с тех пор взял на себя руководство ее жизнью: сперва отдавал жестокие и беспощадные приказы в голове, а затем материализовался в виде галлюцинации.
Ледяная принцесса и огненный дракон
— Мир стал серым. Я утратила себя и рисовала драконов. Золотистых, летящих по ночному небу. Отдельные картины складывались в единое целое, — говорит Арнхильд.
Представьте себе ледяную принцессу в лиловом платье, которая идет по зимнему лесу с голыми, мертвыми деревьями. Лес полон диких зверей и чудищ, но никто из них не обращает внимания на одинокую принцессу. Следующая картинка — золотой дракон пожирает ледяную принцессу. А затем высиживает большое белое яйцо. Из которого — на следующей картинке — выйдет живая огненно-красная принцесса. И вот эта обновленная принцесса снова идет через тот же лес — на очередной картинке. Но теперь ситуация изменилась в корне: все дикие звери и чудища нападают на нее.
«На ней уже нет ледяной защиты, она стала живой и ранимой, поэтому ей угрожает большая опасность, ее могут сожрать», — поясняет в своей книге Арнхильд. И продолжает: «Сознание мое было совершенно помраченным, рассудком я ничего не понимала и не могла объяснить, что со мной происходит. Но рисунки с аккуратно проставленными датами, от первого до последнего, рассказывают всю историю. И они свидетельствуют: не осознавая ничего рассудком, я в то же время все понимала».
Однажды она пришла домой и сказала матери, что надела красное платье и готова идти в лес, что скоро за ней придут Капитан и другие и заберут ее с собой с лес, где железные деревья с алой, как кровь, листвой.
За ней действительно пришли — врачи и полиция. И увезли в больницу, в закрытое отделение, — это была первая госпитализация. Их будут десятки, добровольных и принудительных, с наручниками, с применением силы, с изоляторами и прогулками на собачьем поводке — ради ее же безопасности, чтобы не сбежала.
«Правда, они немножечко опоздали, — напишет она позже. — Я уже скрылась в лесу. И очутилась в густой чащобе, и потребовалось много лет, прежде чем я смогла из нее выбраться».
— Если бы вы сейчас могли обратиться к себе в тот период, когда все это происходило, что бы вы себе сказали? — спрашиваю Арнхильд.
— Если бы у меня была возможность говорить с собой-ребенком, то я бы сказала: «Это не твоя вина». Потому что я всерьез думала, что виновата в смерти отца. «Это не твоя вина, и ты должна сказать маме, что ты чувствуешь, потому что она не может этого знать». Если бы я говорила с собой-подростком, на тот момент уже больной, то я бы сказала так: «Да, сейчас ты больна, но все будет намного лучше. И ты себе сейчас даже и представить не можешь, насколько все будет здорово. У тебя будет столько радости, только подожди пару лет, не убивай себя, все будет хорошо».
Когда слова теряют силу
Кто станет слушать шизофреника? Даже если он говорит обычные, вполне нормальные вещи? Если он чего-то хочет или не хочет, это трактуется как проявление болезни. Если сердится, в карточке отметят: «агрессивен» — и увеличат дозу медикаментов. Если проявляет какую-то активность, в журнале запишут: «пытается привлечь к себе внимание». Как будто здоровый человек не пытается привлекать к себе внимание! Психически больной теряет право на собственную речь и желания, зачастую в нем просто не видят осмысленного существа, а если он пытается доказать обратное, все его доказательства оборачиваются против него и воспринимаются персоналом как обострение.
— Нас было двое: она, сиделка, и я, пациентка, — вспоминает Арнхильд. — И мы поспорили: цитрусовый ли фрукт апельсин. Я утверждала, что да, а она считала, что цитрусовые — только лимоны. Объявив, что хочу взять словарь и проверить, я направилась к полке. Не знаю, что так напугало сиделку, но она нажала тревожную кнопку, и примчалось подкрепление. Я пыталась объяснить, что хотела только взять книгу, но она заявила, что я хотела добраться до лампочки, чтобы разбить ее и порезаться. Меня не стали слушать и потащили волоком из комнаты. Тут я разозлилась, и мое поведение стало «безобразным и демонстративным», что ни к чему не привело — санитаров было много, и меня доставили в изолятор. Матрас, четыре белые стены, зеленый бетонный пол. И я — апельсиновая мученица, пострадавшая за право апельсина называться цитрусовым.
За иронией скрывается горечь. «Мои слова теперь не имеют никакого значения, для всех я в первую очередь больная шизофреничка. Когда слова теряют смысл и превращаются в симптомы, чувствуешь себя совсем одинокой и беспомощной», — напишет позже Лаувенг.
Еще до болезни Арнхильд мечтала стать психологом. Она неплохо училась, и никто бы не стал сомневаться в ее выборе. Но когда, уже заболев, в моменты ремиссии она заговаривала о своей мечте, в этом тоже видели симптом, и врачи объясняли это тем, что она идентифицирует себя с собственным психотерапевтом и просто хочет «стать им».
Человек-симптом. Человек, от которого всегда ожидают, что он будет крушить посуду, лампочки и резать себя осколками. Внутри которого не предполагают мечты, боли, надежды, обиды, отчаяния. Которому отказано во всем человеческом, как будто болезнь раз и навсегда вытравила все, что свойственно обычным людям. Он, конечно, «первый начал», но отныне общество признает за ним только одну роль — роль сумасшедшего, каждый вдох и выдох которого автоматически становится подтверждением его ненормальности.
— Во мне на тот момент так мало оставалось от здоровой, нормальной Арнхильд, от того, что было мною самой, а не болезнью, что каждая мелочь приобретала колоссальное значение, — говорит она.
Чтобы вернуться к жизни, ей нужно было отыскать, собрать саму себя по частям. Как и положено в сказках, на своем пути она встречала разных персонажей — добрых, которые «разрешали быть не только пациенткой, но и человеком», и злых, которые мучили ее морально и физически, полагая, что сумасшедшему человеку уже все равно повредить невозможно, настолько он уже поврежден болезнью.
Был санитар, который обсуждал с ней новости и никогда не применял силу сверх необходимого. И другой — спортсмен, позволявший Арнхильд гулять без поводка: он просто догонял ее всякий раз, когда она решала бежать, и, как ни в чем не бывало, продолжал разговор. Были психотерапевты, которые умели ждать, пока сама Арнхильд дозреет и найдет нужные слова. И была мама, которая не отключала обогрев водяного матраса в комнате дочки, хотя та уже год лежала в больнице без надежды на выписку. Однажды, когда Арнхильд всего на несколько часов отпустили домой и посоветовали маме убрать на это время все бьющиеся предметы, мама поставила на стол фамильный сервиз. Самый красивый, тонкого фарфора. А ведь она видела не раз, как молниеносно ее дочь бьет посуду и режет себе руки. Чашки на столе говорили о доверии. Они говорили: «Здесь, дома, ты не пациентка с диагнозом ”шизофрения”, здесь ты — Арнхильд».
— Означает ли это, что достаточно хорошо относиться к психиатрическому пациенту, чтобы он исцелился? Можно ли сказать, что во многом болезнь — следствие ярлыка, который получает пациент? — спрашиваю у Арнхильд.
— Конечно, нет, но отношение, позволяющее пациенту сохранить остатки самоуважения, дает надежду. Болезнь реальна — я вырывала себе волосы, я пыталась себя убить, и все это было по-настоящему. Но в то же время диагноз — это только способ объяснить, назвать то, что выходит за понятие социальной нормы. Это не данность, а, напротив, условность, которую придумали люди, и она может быть явлением временным или вообще ошибочным.
Чашку можно склеить
Однажды на занятиях по арт-терапии Арнхильд разрисовывала собственноручно изготовленную чашку — это был подарок на Рождество. Вдруг чашка выскользнула у нее из рук и разбилась. Пациентка замерла с осколками в руках, но на этот раз не порезала себя, а попросила забрать у нее осколки, потому что ей нужно подумать. Чашку удалось склеить, а для того чтобы не было заметно швов, Арнхильд вылепила двух кошек вокруг чашки.
— Она не стала такой же, какой я ее задумывала. Это была уже совсем другая чашка. Но она была не хуже. И до сих пор она с карандашами стоит у меня на столе.
Чаще всего у Арнхильд спрашивают: как же она умудрилась выздороветь? Что делала? Как конкретно лечилась?
Читая ее книги, я понимаю, что на односложный ответ рассчитывать не приходится. Она испытала на себе все возможные методы и приемы, но что конкретно помогало, а что мешало, неясно. Но ответ все же есть, пусть не в виде рецепта, но виде направления, проблеска. Путь кажется почти непроходимым, чаще всего человек попадает в воронку — чем сильнее социум изгоняет больного, закрепляя за ним роль сумасшедшего, тем больше он обречен играть эту роль. Все дальше уходит смысл симптома, тает содержание душевной жизни, от человека остается знак безумия. Зацепиться можно лишь за невероятную, упрямую надежду. Надежду вернуться к себе и к тем, кто в тебя еще верит.
— Когда я в последний раз попала в закрытое отделение, я еще не догадывалась, что он будет последним, — вспоминает Арнхильд. — Я думала: это конец. Перед этим все шло у меня неплохо: я поступила на работу с неполным рабочим днем, прекратила прием медикаментов. И вот снова оказалась привязанной ремнями к кровати. Тогда мне хотелось все бросить и умереть: что бы я ни делала, ничего не помогало, голоса возвращались, и с хаосом могли справиться только ремни. Но это было в последний раз.
Очень сложно надеяться в безнадежной ситуации. Гораздо проще принять все как есть, перестать желать невозможного, чтобы не сталкиваться с мучительным разочарованием.
— Для реалистичного плана не требуется надежды, — объясняет Арнхильд. — Она нужна тогда, когда нет никакой возможности. Мне говорили: твоя болезнь — это навсегда, тебе никогда не стать психологом, твоя задача — просто научиться жить со своими симптомами, самостоятельно себя обслуживать. Но такая жизнь меня не вдохновляла. Постоянная фокусировка на безнадежности моего положения наносила только вред. Поэтому мне так хочется дать надежду другим.
— Ваша история действительно вселяет надежду. Но означает ли это, что от шизофрении действительно можно вылечиться?
— Кто-то излечивается от рака, кто-то может прожить с этой болезнью достаточно долго. А кто-то быстро умирает. Так же обстоит дело и с шизофренией. Но все, кто хочет надеяться, имеют на это право, независимо от того, насколько реалистична их надежда. Сегодня легко говорить: «Я несла в себе возможность выздороветь». Но ведь в это мало кто верил, когда я сидела в изоляторе и объедала обои со стен.
— Что вы приобрели благодаря болезни?
— Я думаю, что стала более смиренной, спокойной. Я очень во многом не уверена. Если бы не было болезни и моя жизнь шла бы по накатанной, как у всех, — университет, специализация психолога, карьера… думаю, я могла бы стать высокомерной. Но сейчас я очень скромная, так как знаю, что жизнь может быть очень и очень сложной. А еще я сейчас очень любопытна. Мне всегда интересно, в чем заключается история человека и что его заставляет прийти к психологу. Да, я могу отреагировать на то, что ты говоришь, но мне интересно другое — почему ты это говоришь? В чем твоя история? Какова твоя жизнь?
Принц, две собаки и черный квадрат
Возвращение к нормальной жизни Арнхильд сравнивает с попыткой вскочить на ходу в автобус. Выпасть из автобуса гораздо проще. Даже в Норвегии, где пациент с психиатрическим диагнозом имеет больше возможностей восстановиться, чем в России, существует дискриминация. Сложно устроиться на работу. Сложно поверить в себя. Слишком большой кусок жизни утрачен. Пациент хорошо научился болеть, но почти совсем не умеет жить.
— Одна из моих психотерапевтов мне сказала, что с моим диагнозом и моей историей болезни толщиной с телефонный справочник Осло потребуется время, чтобы люди поверили, что я выздоровела.
Я думаю о том, что это тоже сценарий сказки: спящая царевна просыпается после десяти лет глубокого сна, и жизнь начинается заново. С чистого листа.
— Нет, у меня нет чистого листа, — говорит Арнхильд. — Однажды в изоляторе мне замотали руки бинтами, чтобы я не поранила себя. Один из санитаров нарушил запрет — со мной нельзя было разговаривать — и положил передо мной белый лист, посреди которого нарисовал черный квадрат. Я сначала не хотела рисовать, но все-таки взяла краски. Это было трудно, руки же у меня были перебинтованы. Зажимая ладонями кисть, я разрисовала лист цветными кругами и треугольниками. Когда я закончила, весь лист был покрыт цветными фигурами. «Смотри, я испортил тебе лист этим квадратом, — сказал санитар. — Он по-прежнему тут, но ты нарисовала узор, и этот квадрат стал частью узора. Он перестал быть безобразным и ничего больше не разрушает. Тебе ничего не мешает сделать то же самое со своей жизнью».
— Как сегодня выглядит ваш обычный день? — спрашиваю я у Арнхильд.
— О, у меня не бывает теперь обычных дней. Потому что я много путешествую, пишу докторскую — это вопрос года или двух. Я много работаю. Но, разумеется, я знаю, как выглядит обычная, более спокойная жизнь, когда выгуливаешь собак, проводишь время с семьей, готовишь еду. И я, разумеется, все это тоже стараюсь делать. Но я должна торопиться, потому что я очень многое пропустила. Вот спросят меня, где я была во время похорон короля Улафа, — а я в это время была в изоляторе. И войны в заливе я не видела. И Олимпийские игры пропустила. Перечислять можно долго. И я не остановлюсь, потому что люблю все то, что делаю. Но порой мне нужен отдых. Просто побыть дома, заняться своими исследованиями, прочитать книгу, выгулять собак… Мне необходимо побыть в одиночестве. А уже после этого я могу объехать весь мир.
— Вы говорите об уединении, а что касается одиночества — как удается с ним справляться?
— Раньше я была очень одиноким человеком. Быть психически больным означает быть одиноким. Есть только личный опыт, и нет как таковой связи с миром, нет возможности участвовать в жизни общества. Система замкнута. И мой мир был совершенно одиноким. Разумеется, у меня не было друзей, я была все время одна. И поначалу было трудной задачей «навести мосты», завести друзей. Потому что я думала о себе как о плохом человеке, которому никто не захочет быть другом. Но стоило мне перестать думать о себе плохо, как я встретила невероятных людей. Поэтому я не могу сейчас сказать о себе, что я одинока.
— Вам довольно много помогали психологи и были в каком-то смысле близкими людьми. А если представить, что вы могли бы попасть на прием к любому психологу всех времен, кого бы вы выбрали?
— Ой, я сейчас совсем не хочу на терапию! Конечно, я бы хотела попасть к Юнгу, Фрейду или к кому-нибудь такого же плана. Но на самом деле неважно, насколько знаменит твой психотерапевт, взаимоотношения — вот то, что намного важнее. Все дело в индивидуальном подходе и коммуникации.
И это, похоже, один из ключевых маркеров пути. Архильд все время вспоминает не формальные техники, а моменты, когда коммуникация случалась, — чашку, рисунок, маму.
— Когда вы болели, у вас была мечта выздороветь. Она исполнилась. А о чем мечтаете сейчас?
— Есть идея школы для людей с психическими расстройствами. И моя докторская — об этом проекте. Я бы очень хотела, чтобы такая школа была и в Норвегии. И, безусловно, я хочу, чтобы психология была лучше во многих странах. Я впервые в России, но я была долгое время в Польше, и я видела, что во многих странах нет нормальной психологической помощи. Даже в Норвегии очень много используется бихевиоральной терапии и медикаментозного лечения. А способов помочь намного больше. А еще в Норвегии мы очень субъективны: «Ты — хороший, а ты — недостаточно хороший». А нам бы следовало просто быть чуть-чуть добрее друг к другу.
— Есть у вас какое-то правило в жизни, которому вы следуете?
— Сейчас попробую сформулировать… Наверное, так: «Иди, если ты на самом деле хочешь, даже если не уверен. Просто подумай об этом позже».
— У вас есть две собаки… Хотели бы вы иметь семью, детей?
— Да, у меня две прекрасные собаки, Рокки и Фокси. И я бы, конечно, хотела иметь детей. Но сначала мне нужно встретить своего принца. Это, может быть, звучит наивно, но ведь с 16 до 26 лет я была очень больна и понятия не имела, что такое флирт. Мне следовало бы пройти курсы флирта, — смеется Арнхильд. — Так что да, до сих пор я жду принца на белом коне.
У Арнхильд длинные каштановые волосы. Но на прежних снимках, которые были сделаны после болезни и размещены в соцсетях, ее волосы огненно-рыжие. Как у той принцессы на ее детских рисунках, огненно-красной. Которая живой вышла из золотистого дракона.